Алексей Лисняк

о. Алексий ЛиснякЛисняк Алексей Александрович – протоиерей. Прозаик. Член СП России и Союза журналистов России.Родился 27 августа 1975 года в г. Эртиль Воронежской области. Окончил школу № 98 г. Уфы и Воронежскую духовную семинарию. Служил в армии. Служил священником на приходах Курской и Воронежской областей. В настоящее время – настоятель Богоявленского храма с. Орлово Воронежской области.

Издания: Праздник жизни – рассказы. Воронеж: Новый взгляд. 2003. Зимнее тепло – рассказы. Воронеж: Новый взгляд. 2008. Переиздано – Тамбов: Книжная лавка писателя 2008. Бананы на берёзе – рассказы. Воронеж: Новый взгляд 2010. Публиковался в церковной и светской периодике, журналах Образ жизни, Подъём, Сибирские огни, Бельские просторы, Наш Современник.

Произведения о.Алексия Лисняка

Атеист

Отдыхаю. Передо мной пруд, уходящий за горизонт. В руках удильник. Воздух свеж после грибного дождичка. Смотрю на застывший поплавок. До чего хорошо! Иногда слабый ветерок прогонит рябь по воде, и снова спокойствие. Скоро закат. Сегодня обязательно его дождусь. Это зрелище интереснее десятка поплавков. Да и не в рыбе счастье — не каждый день, да что там день! Не каждое лето выпадает свободный вечерок для рыбалки. Ржавый крючок на моей удочке наверняка уже пуст и вылизан до блеска.

Поездка на пруд стала для меня простой долгожданной встречей с природой, подаренной когда-то Творцом непутевым людям — нам.

Полезно иногда на часок оставить суету, заботы, остановиться, оглядеться по сторонам и увидеть лес, пруд, небо. Задуматься о том, насколько скоротечна земная жизнь среди этого великолепия, которое здесь, рядом. Здорово, все же, отдохнуть от бесконечных забот по восстановлению разворованного крещеным людом храма. Отдохнуть от кирпича, известки, раствора, вернее — от бесконечного их отсутствия. Отвлечься хоть на секунду, которая все равно ничего не изменит, от «кротких православных овечек», которые, ведомые стадными чувствами, бредут себе в пропасть, игнорируя предостережения своих пастырей-чабанов.

Удивительно и непонятно стадное стремление человека — быть таким, как все. Как все пить, как все воровать, как все сквернословить и богохульствовать. Желание быть «как все» неистребимо до той поры, когда Грозный Судия снимет с наших глаз завесу и покажет «таких, как все», стонущих в бесконечном пламени. «Что ж, — скажет Творец, — и ты такой же, как все, такой же греховодник, как и те, там, внизу, в огне. Жил вместе со стадом, следовал его законам — вот и будь, как все, как стадо. Отправляйся в огненную бездну!» Как же в этот момент захочется индивидуальности, неповторимости! Захочется не быть похожим на жарящихся, но будет поздно, ведь после смерти нет покаяния.

Хорошо и полезно бывает уединиться со своими мыслями на природе, но сегодня такое счастье меня миновало. Справа от меня  мочит в пруду свои удочки и донки главный зоотехник нашего совхоза — личность, уникальная своей заурядностью. Он уже целых полчаса пытается громко и браво завязать со мной спор — этакую атеистическую полемику, чтобы поддержать среди своих соседей-рыбаков репутацию балагура и весельчака.

— Что попы? Такие же люди, как все! — разлетается над прудом его бодрый монолог. — Так же, поди, пьют, да пляшут, как все, — ненадолго замолкает и торжественно оглядывает подмигивающих рыбаков.

— Вот вы, батюшка, тоже рыбки, вот, решили, того… Придете домой да под ушицу самогоночки, эх!

Соседи гогучут, а говорун продолжает:

— А я, что же, должен попам верить? Сказки какие-то! Все у вас, у попов, грех — то это нельзя, то это! А я, может, жизнь люблю! Может, я и вовсе — атеист, может, и Бога никакого нету!

Ну вот, отдых и испорчен. Кажется, смотрим мы все на свои поплавки одинаковыми глазами, но видим совсем разные вещи. До сих пор удавалось пропускать белиберду зоотехника мимо ушей, но всему бывает предел. Достаю из воды удочку и начинаю сворачиваться.

— А вы, — говорю, — Григорий Михалыч, быстро поправились. Помню, год назад, когда ваша жена позвала меня вас, больного, соборовать, мы с вами как-то по-другому беседовали. Помню, как раз после первого помазания у вас печень сильно закололо, так «Господи, прости, помилуй» с языка не сходило. А теперь, вот, уже и атеист.

Публика насупилась и стала молча взирать на неподвижные поплавки, а я неспеша смотал единственную удочку, положил ее в багажник рядом с пустым садком и тронулся домой пыльной проселочной дорогой. По правую руку — пруд, по левую — лес. В небе один за другим проносятся учебные истребители, но им не под силу заглушить мерный гул  двигателя моей машины и вечернюю песню перепелок. Через дорогу снуют суслики, каждый сам по себе. Один совсем маленький да тощий, другой побольше, пожирнее. Их Господь любит, дает им пропитание и хорошую погоду. И нас тоже любит. Всех одинаково — и толстых, и тонких, и праведных, и грешных. Даже атеистов, и тех любит.

Аргументы и факты

Задолго до появления очков над церковным забором слышна дружеская брань. Это явление можно наблюдать хоть каждый вечер. Жара ли, стужа ли… Макар отличается почти английским постоянством. Ругательства слышатся отчетливее, отчетливее. И вот, наконец, над изгородью появляются бифокальные очки в роговой оправе. Шнурками от ботинок они привязаны к оттопыренным ушам, которые прячутся под навесом кепки-аэродрома. Макар самый высокий в селе человек и большой любитель посудачить «за жисть» сам с собой. Сам себя материт, сам оправдывается. Да так громко, словно два глухих общаются через дорогу. Поравнявшись со мной, он приостанавливается, приподнимается на цыпочки. Теперь над двухметровым забором виден его небритый подбородок. Силится просмотреть насквозь свои залапанные линзы. Похоже, не получается. Он крякает, отправляется дальше и продолжает свою увлекательную беседу:

— Так вот. О чем это я? Ах да…

— Что, совсем, дурак, ничего не помнишь?

— Кто, я?

— Нет, я! Я-то помню.

Ему с собой не скучно ни общаться, ни — главное — выпивать. Вроде, и компания, а самогон в одну глотку.

Он удаляется. Завтра по-джентльменски пунктуальный Макар будет просыпаться у дороги под старой березой ровно с половины шестого, когда мимо него погонят коров, до без четверти девять, когда лежать под летним солнцем станет нестерпимо. До вечера будет искать в жизни главное, а когда найдет, побежит домой, сядет сам напротив себя и со здравицами самому себе будет пить это «главное». Оба налижутся, а что будет дальше, я уже рассказал. Будет вечер и будет утро, вечер, утро…

Жизнь счастливого Макара при мне разнообразилась лишь однажды, когда мы с ним знакомились.

А было это так: осенним утром, когда холодно и мокро лежать под березой у большака, коров уже не погнали. Зато по дороге побрел я служить первую литургию в этом селе. Макар лежал и ежился от холода. Такой несчастный, одинокий. Кутается в телогрейку, натягивает кепку чуть не на плечи. Я и не подозревал тогда, что под этой кепкой их двое. Подошел, наклонился: «Живой? – спрашиваю. — А? Мужик?»

Он отмахнулся, как от мухи. Немного погодя приподнял голову, взглянул на черную зимнюю рясу. Под линзами захлопали удивленные глаза. Он встал, спокойно ткнул пальцем чуть правее меня:

— Этот поп с рогами!

И сам подтвердил:

— Точно!

Затем указал левее меня:

— Этот… с хвостом, что ли?

— Угу, сам что ли не видишь?

— А этот, — он кивнул на меня, — с рылом?

— С каким рылом?

— С каким, с каким… с поросячьим, конечно.

— Я боюсь, а ты?

— И я боюсь! Это ведь анчихристы в попов вселились!

Макар с перепугу «побежали» куда-то. Я отправился на службу. Рассказал утреннюю сценку Алексею Семеновичу. Тот решил, что Макар допился «до чертиков». Однако уже вечером Петровна шептала своим товаркам, что поп – антихрист, крестилась, плевала через плечо. Клялась, что с рожками. Сама видала! Ей-ей!

Давид-Креститель

«…я сам изнемогал от счастья бытия».

Н. Заболоцкий

Отец Георгий из села Горянина любит жизнь. Он восторгается ею, как маленький и радуется возможности жить бесконечно, на небесах. Когда он проповедует с амвона, то обязательно расписывает будущий Рай самыми праздничными красками, и несколько старушек, что стоят в церкви, возвращаются со службы молодыми и воодушевлёнными. Подумать только! Бесконечная, бесскорбная и беспроблемная жизнь! Неужели она наступит!?

Однажды в храм вошла не молодая упитанная дама. Не известно, слышала ли она рассказ про Царство небесное или нет. Её взгляды на жизнь вообще были весьма своеобразными. Народ уже покинул храм, а батюшка что-то замешкался в алтаре. Дама терпеливо его ждала. Был летний вечер. Мимо церковных окон с мычанием протопало совхозное стадо. Наконец и отец Георгий загремел в алтаре ключами, собрался уходить. Спустился с амвона, и тут дама подплыла к нему с просьбой о помощи:

— Батюшка, без вашего совета мне не обойтись. Мне Петровна, ну вы её знаете, божественная такая, наказала свечку за мужа поставить кверху ногами, ну, чтобы он сдох. Я вот свечку купила, а где у неё верх, где низ – не разберу. Помогите разобраться, посоветуйте, пожалуйста.

Отец Георгий уставился на даму с удивлением. Он растерялся и не знал, как помочь этой прихожанке, чтобы её муж околел от свечки. Он открыл рот и удивлённо хлопал глазами. Дама решила изложить свою просьбу подробнее:

— Понимаете, муж – такая сволочь. А ещё он – алкаш, гад и изменщик. Он к Нюрке после работы заходил как-то. А Петровна всё видала. Она мне про его похождения всегда докладывает, добрая она, ну, по-соседски. Я уже вся извелась, высохла вся от тоски – сил моих нет. Ну, а Петровна-то, она старушка божественная, знает, как кому земельку подсыпать, как кому булавку в окошко воткнуть. И берёт за советы по-божески. Ну я её и спросила, как с мужем-то быть. Она и присоветовала: «Чтоб он сдох, — говорит, — надо за него свечку заупокой поставить в церкви, но только обязательно кверху ногами. У попа, говорит, спроси, что да как. Он, дескать, в семинарии обучался. Такие мелочи-то знает, поди».

Отец Георгий посмотрел на необъятную «высохшую» от горя даму, подумал немного, и решил рассказать ей про то, как Бог всех людей любит, про жизнь, которую Бог всем даёт, про жизнь, которая будет там, на небесах у всех крещённых людей. Он даже открыл для этого рот, но дама перебила:

— Вот свечка, видите, кручу её в руках, кручу, а ни верха, ни низа не различу никак.

Батюшка взял свечку в руки, расковырял фитиль и показал:

— Вот верх.

Потом глубоко вздохнул и добавил:

— Я храм собираюсь замыкать, служба кончилась. Идите домой. Там вас муж, наверное, ждёт. Скоро корову доить. Одному-то несподручно, поди, без хозяйки со скотиной управляться. Идите помогать, а в убийцу мы с вами поиграем как-нибудь в другой раз.

Дама смиренно покинула церковь. Батюшка затушил все лампады,  лязгнул засовом на входной двери, щёлкнул замком и отправился домой.

Трудовой день закончился, и в прохладном воздухе тут же запищали комары. С фермы по окрестным лугам разливается коровье мычание и незлой пастушечий мат. Слева, в пруду, чуть пониже церкви играют золотые карасики. Ребятишки запутались в удочках на берегу. Гуси за день утомились под августовским солнцем. Они уселись у Лукичёвой калитки и даже не шипят на прохожего в шелестящей рясе. На отца Георгия нахлынуло вдруг поэтичное настроение. Всё наполнено прекрасной жизнью! И потом, подумал батюшка, тоже будет жизнь, но куда прекрасней этой! В миллион, наверное, раз!

Толстая дама настигла отца Георгия уже у его калитки. От резвого галопа её «иссохшее» тело всё взмокло. Задыхаясь, она промолвила:

— Батюшка, спасибо за совет, только вот я спросить забыла, на какой подсвечник свечку-то втыкать? И ещё, забыла, сдохнет-то он – гад — скоро после этого?

Поэтичное вдохновение отца Георгия враз оставило. От жалости к даме и ко всем жертвам Петровны заныло сердце. Он решил помочь ей спастись, забыть об убийственных планах, скроил страшную гримасу и рявкнул, что было духу:

— Дура! А ну, пошла отсюда на Великую горку к Кузькиной бабушке! И Петровну свою божественную с собой прихвати! Уйди с глаз моих! Не то, я сам тебе эту свечку поставлю! Я те так её поставлю!!!

Дама решила не рисковать и поспешила убраться. В селе поговаривали, что местный поп свои обещания обычно выполняет.

Расстроенный батюшка вошёл в дом и уселся чаёвничать. Горячий чай обжигал и настоятель долго фыркал в свою чашку про то, что «одолели Петровны, когда ж их Петровняя дурь уже повыветривается. Молишься за них, молишься, а они…» На третьем стакане он успокоился и тут к нему подкрался шестилетний Давид. Он придвинул табуретку поближе к столу и вскарабкался на неё. Руками, перепачканными зелёнкой, он тоже нацедил себе чаю и принялся молча хлебать. Он был задумчив и совсем не слыхал, как отец вопрошал его про обилие зелёнки на руках. Заметно было, что в голове пацана скрупулезно копошится занятная думка. Наконец он выдал:

— Скажи, пап, а крещённые ведь не умрут и в рай попадут, все?

— Бог их знает, — ответил отец, — все, кто Его слушается, наверное.

— Так нам, пожалуй, скучно будет в раю без кошек. Они-то бедненькие все не крещённые.

— Ну, не знаю. Кошки ведь нам для этой жизни нужны. Так ведь Господь устроил.

Давид ещё немного помялся. Он всё не решался поделиться с отцом своим великим открытием. В конце концов не выдержал:

— Знаешь, пап, я сегодня подумал, что кошкам тоже не хочется умирать. И я изобрёл, как их тоже в рай взять. Я Мурку и Барсика и всех их котят… ну… это… покрестил. А что, запросто. Взял тазик, принёс воды из колодца и всё. А ещё, только ты не ругайся, потом я поросят покрестил и цыплят… тоже… Свинью тоже вот хотел…

Тут на столе затряслись стаканы и миски. Отец Георгий от хохота весь покраснел и взмок. Сыну нужно было кое-что серьёзно объяснить про крещение, но сделать это теперь без смеха всё равно не получилось бы. Чтобы отдышаться свежим воздухом и успокоиться он вышел на крыльцо. Но тут ему стало ещё смешнее: по двору чинно вышагивает крещённый петух, крещённая курица водит православных цыплят. На карнизе развалился Барсик – толстенный ортодокс…

Сад и вся улица утопает в зелени. В палисаднике красно от мальвы. Злые комары к сумеркам распищались не на шутку. Батюшка прихлопнул одного на лбу и подумал, как хорошо, что Давид не додумался и этих крестить. Гонялся бы за ними до ночи по селу. И на том свете потом бы от них житья…

Резолюция

Свекольный самогон, естественно слаще паточного. Не нужно быть химиком, чтобы это знать. А Иван Иваныч, тот, что преподаёт химию, всегда именно такой и любил. Случалось, его уроки становились вдруг такими занимательными, что даже жестокие лодыри с удовольствием внимали учителю, от которого попахивало нескромным свекольным. Помнится, как-то Иван Иваныч в незлом тихом настроении обучил Бивиса и Батхеда, ну тех самых, которые Вовка и Витька, просто похожи на мультяшных олухов, устраивать бомбы из подручных средств. А те уделали такой цирк, что вся деревня веселилась.

Так вот. У химика случился самогон. А ещё, весьма кстати, в школьной столовке подоспела капустка. Кислая, шипучая! Самая та. С большой перемены Иван Иваныч так и не вернулся. Устал, положил голову прямо на общепитовский стол да там и остался. Раньше бы – ничего, был помоложе и не такие горы сворачивал. Только теперь возраст подошёл. До пенсии год, что ли и остался всего-то. Не рассчитал силы. Восьмой класс, который лишился контрольной, всё понял и обрадовался. Можно было бы и на ушах постоять, только в этом случае к ним обязательно прибежит злобная завучиха и будет алгебра. Поэтому в одном углу класса тихонечко раздают в дурака, в другом – клуб по каким-то ещё интересам. Ну, как обычно. Главное – тишина в кабинете.

Ту завучиху за глаза величали Горгоной. Кажется от того, что взгляд у неё недобрый. Конечно, если она станет сверлить своими глазками, в камень ты не обратишься, но сердце всё-таки сожмётся. И холодок побежит под волосами такой, будто череп стынет. И, главное, зрение у неё, хотя она и в очках, ну просто не двухсот, а трёхсот процентное! Видит всё. И везде. Как ухитряется?

Одна старенькая учительница пожалела тогда Иван Иваныча. Собрала повариху, физрука и уборщицу, принесла свой потёртый плед и организовала: погрузили вчетвером химика на это покрывальце и снесли подальше от людских глаз, уложили в раздевалке на топчан и прикрыли: «Поспи, сердешный». Тогда, в октябре сильно захолодало. Котельную ещё не пустили. В раздевалке уборщица кочегарила старую «голландку». Теплынь! И сны такие чудные на мягком топчане под тёплым пледом, красота! Как про эту красоту пронюхала Горгона, никто не знает и посейчас. Только ей зачихалось. Она отчего-то всегда чихала, если кому-нибудь рядом становилось вдруг хорошо. А чтобы унять «апчхи» нужно знать средство…

На другой день, рано-рано на планёрке Горгона похвасталась директору и всем, что скоро, мол, злоупотреблениям химика придёт конец. Она разложила на директорском столе копию рапорта, что ещё с вечера отправила в райотдел. Директор разглядел среди прочего: «Докладывает вам всеми уважаемая… какой пример для молодёжи… никакого уважения… алкаша носят, как министра… позорит… все его презирают за пьянство… спит, и его  …порицают. Просьба принять меры». И подпись её – Горгоны. Похоже, что чих у неё прошёл, она сияла и цвела. Директор прочёл и сразу сник. Жалко стало и химика, старого приятеля: «Вот тебе на! Всего-то год до пенсии не доработал». Жалко и себя: «Потреплют нервы теперь, проверки пойдут». Жалко и Горгону: «Что же она такая глупая, да ещё и злая»! И всё, ракета в полёте, теперь только жди, где долбанёт.

Потянулись грустные дни. Иван Иваныч завязал со свекольным, трудился и ждал. «Ладно бы анонимка, а то вишь как, с подписью… коллектив, мол, порицает». Директор тоже напрягся…

Пролетели осенние каникулы, снежок нападал. Белым-бело так стало по селу! Ночью – красота – небо звёздное-звёздное и собаки брешут. Сперва одна, где-то за фермой, потом другая – ближе. Стоишь на крыльце, голову задрав, а они уже вокруг тебя голосят. Этак вот: «Гав-гав-гав! Ав-ав-ааав!». И подвывают так занятно. Подмораживает. Утром воздух синий-синий. Такой хрупкий, что даже вдыхать его жалко. Снег под валенками – скрип-скрип. Оно уже и Новый год не за горами. Только не весело химику – ответа всё нет. Чего-то дождёт? А может и ждать уже не стоит?

Как-то, синим утром директор созвал планёрку. Житейские вопросы, то сё. Среди всяких там нужных бумаг на его столе покоился официальный конверт. Синий штамп, вместо обратного адреса, размытый весь. Конверт  такой, словно где-то в луже валялся. Это в нём, кажется, должна быть резолюция от начальства. Страшно было его вскрывать.  Уволить, ну или «пропесочить»? Теперь с братом-педагогом без церемоний. Уволить, должно, и баста! Директор мрачно разорвал конверт. Узнал знакомый Горгонин рапорт. Тот самый «Докладывает вам всеми уважаемая…» Рядом с «шапкой» размашистым почерком, наискосок значилось…

Директор разобрал, прослезился, заулыбался. Радостный отправился на урок. Выходя из кабинета оглянулся и бросил собранию: «Вот. А некоторые ещё говорят, что  начальство у нас сплошь дураки». Про письмо как будто бы забыл. Оно так и осталось валяться на его столе.

Горгона схватила свой рапорт, поправила очочки, присмотрелась к резолюции, задрала вверх указательный палец и всё ещё счастливая зачитала резолюцию вслух: «Товарищ директор! Растолкуйте этой вашей уважаемой, что если пьяного человека коллеги носят, как министра, то уважают, как раз именно его. Рекомендуем не тянуть с проработкой».

Выдумка

Жара. Понтонный причал покачивается на волнах, баюкает. Река у нас такая широкая, что всё что ни есть на другом берегу кажется игрушечным. Игрушечные хаты, игрушечный паром, трактор на пароме… Он еле тарахтит, отсвечивает новой синей краской. Шум с того берега почти не слышен. Игрушечный цыган дядя Яша там. Он сидит мешком на карей кобыле, тоже ждёт переправы, а паромщика, как всегда где-то носит. За цыганской лошадью притрусила на переправу чёрная как гудрон собака Смола. Я знаю её. Я всех в нашей станице знаю. Все десять лет, с самого рождения здесь живу. Смола углядела поодаль на лугу стадо баранов. Она шалит — скачет, лает почти не слышно. Игрушечные бараны пугаются, носятся толпой по берегу, и сюда то и дело долетает дружное, разбавленное летней жизнью «Беэээ». Где-то возле солнца веселятся жаворонки. Пробую разглядеть — слепит, не видно. Брызжет на луга их песня. Кладу голову на деревянные перила причала, смотрю на бегущую воду…

Я всё здесь знаю. Вот тут, на скамейке кое-кто недавно выскреб гвоздём «Поромшик асёл». Весной мы с дружбаном Мишкой разглядывали эту клинопись, а Гришка из девятого класса заявил, что написано с ошибками. Только с какими не сказал. Мы долго кумекали. Вроде, всё по правилам. Мы-то не плохо по русскому, помним, как писать «оро-ере», «жи-ши». Всё сходится – «поромшик». Наверно ошиблись с аслом… Тогда тоже просидели на переправе до заката, прождали. Теперь я один, Мишка далеко…

Мою бабушку в станице тоже все знают. Кто зовёт её уважительно – читалка, а кто  свысока так – монашка. Мне не нравится, как они при этом ухмыляются, а ей всё равно. Она хочет в рай. Я тоже хочу, а Мишка – она говорит – уже там. Когда мой друг захворал, мы с бабушкой ходили его «попроведать». Мишкин отец хотел тогда бабушку разогнать. Мол, за каким лешим припёрлась, у хлопца всего лишь воспаление лёгких, через неделю опять на речку побежит. Торчит там вечно… Отец у Мишки – партгрупорг, его у нас все уважают…

…Сзади шумно подрулил ГАЗон, обдал причал пылью, гарью и заглох. За рулём балагур Филя «шебутной». Из кузова высыпали бабы в белых косынках – пололи свеклу – улеглись под ольхой в тенёчке. Молчат, напеклись в поле. Филя сегодня злой, поднял капот, рычит.

Из-за речного поворота быстро-быстро летит «прогулошный». На палубе гомонят. Динамик шепелявит песенку «Барабан был плох, барабанщик бог». Это теперь я знаю слова, а раньше Мишка мне говорил «Таракан бил блох, а баран оглох». Прислушиваюсь к шепелявому матюгальнику. Не-эт врёте, прав был Мишка…

Филя бежит на берег, скидывает сапоги и тельник. В одних семейных прыгает в воду. Тут у причала глубоко. Он хватается за крепёжный трос, чтоб не снесло течением, ложится на спину. От катера набегают волны, колыхают и пристань, и Филю шебутного. Прогулочный тает за поворотом.

Трактор там, на пароме заглох, ржёт цыганова лошадь, просится к воде… Снова тишина… Жаворонки…

Мишку хоронили, ещё каникулы не начались. Я ходил к нему с классом, а бабушку с её ветхими подругами Мишкин отец не допустил. Тогда бабки стали под крыльцом и пропели знакомое мне «Со святыми упокой». Партгрупорг попытал, мол, что это ещё за такой «упокой»? Бабушка ответила «чтоб не тронул никакой». Отец выругался, плюнул… А я знаю кто это — «никакой». Бабушка говорила, что Мишку он и не тронет – «ангельская душка, добрый наскрозь». Ещё она говорила Мишкину отцу, чтоб тот не тужил. Апостолы, дескать, в древние времена радовались, чуяли, что смерти нет. И нам заповедали веселиться на всякий час. Никто ведь «смерти не увидит». Он тогда разозлился, зашипел: «У меня сын помер, а вы, дуры старые, хотите, чтоб я веселился?! Глупая выдумка! Это вашей жизни никто не увидит!»

…Паромщика всё нет. Тени совсем исчезли, печёт. Бабы отправились до ближайшей балки, «охолонуться». Филя достал из кабины полевой бинокль, залёг под ветлой. Пыжился, пыжился… Нет, говорит, ничего не видать. Отдаёт бинокль мне. Я разглядываю баранов на том берегу. Мне всё видать, все-то кудряшки! Мужики столпились на солнцепёке, Смола чешется, ловит блох. Там, где берег покруче, вьются стрижи. Тьма, как много их! Неслышно щебечут, волнуются. Во-он, с пригорка пылит по белому просёлку «поромшик» на велике. Мужики ожили, наверное, станут бить. Так уже было однажды. Всё повторяется. Жизнь… Нет, не бьют, похоже оправдался.

С луга тянет донником. Мне делается скучно глядеть на другой берег. Глаза от бинокля слезятся. На последок вздумалось рассмотреть жаворонков, где-то они, там? Солнце такое!.. Чуть не ослеп через тот поганый бинокль! Жмурюсь, тру глаза. Филя ругается, отбирает свою «оптику».

Ясный светлый диск в голове застит всё, мерещится – тру и тру влажные веки. Каково же там Мишке, в раю, где «Христос ярче всякого солнца», как бабушка говорит? Наверное весело, веселее, чем нам. Хотя куда веселее? И нам скучать некогда, жизнь – в глазах пестрит. Как её можно не видеть? Это смерти не видано нигде. Вот она-то – смерть — и есть самая глупая выдумка…

Пельмень

От холода у Семеныча посинели губы, а у меня уши. Кадильный дым не тает, а висит снопами в воздухе. В открытые Царские врата видны застывшие огоньки на лампадах семисвечника. На улице трещит мороз. Все живое жмется поближе к теплым печкам.

В такие зимы обязательно замерзает насмерть хотя бы один человек.

Перед нами наспех сколоченный необитый и неструганый гроб. Отпеваем пристывшего в сарае односельчанина. Веселый был человек. И звали его весело – Пельмень. Он и сейчас лежит и беззаботно улыбается. За моей спиной со свечой молится сестра «радостного» покойничка, рядом с ней племянница. Чуть поодаль качается пьяный Футбол, на аналое повис в слезах Топтыжка. Звенит кадило.

Интересные у них имена. Такие же нехристианские, как и все остальное. Семеныч пытался записать новопреставленного в тетрадь сорокоустов и долго вопрошал Футбола, как звали покойного. Тот держался за окно свечного ящика и вещал:

— Пельмень! Ты че, отец, Пельменя не знаешь?

— Я говорю – имя, ну, как его зовут? – допытывался Алексей Семенович.

— Глупый ты, что ли? Я же тебе толкую – Пельмень!

Вмешалась сестра:

— Иваном крестили.

Семеныч записал новопреставленного Ивана и ухмыльнулся:

— «Пельменя не знаешь?» Кто ж его не знает? Знаменитый покойничек. Он у меня мешок картошки увел, у соседа уголь почти весь осенью перетаскал. Все натопиться не мог…

Хор приступил к канону. Мы с пономарем запеваем: «Упоко-ой, Господи, душу усо-опшего раба Твоего».

Сестра и племянница крестятся. Жалеют усопшего.

Когда новость о том, что пьяный Пельмень замерз, облетела село, многие облегченно вздохнули. Теперь можно кур не замыкать и спокойно оставлять у порожков на ночь рваные галоши. Топтыжка с горя пропил кусок медного громоотвода, который покойник когда-то спилил с церковной колокольни. Сестра устало смотрит на гроб. Про нее селяне решили, что она отмучилась. Прекратились дебоши, вытрезвители, бесконечные кореша-оборванцы…

Закончилась заупокойная ектенья. Хор запел кондак: «Со святыми упокой, Христе, душу раба Твоего». Семеныч вступает басом: «Идеже несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь бесконечная». Вот ведь как получается – мы теперь просим, чтобы Господь поселил Пельменя в Раю, со святыми.

Помнится, однажды новопреставленный Иван решил взяться за свое христианское воспитание. Подошел к свечному ящику и купил брошюрку «Как молиться от пьянства». Прочел ее и вызвался помогать при церкви. Алексей Семенович как раз собирался вешать большую трехрядную люстру в трапезную часть храма и взял Пельменя себе в подмогу. Пока работали, Пельмень рассуждал о спасении и трезвости, часто бегал «до ветру». К вечеру Семеныч не досчитался доброго десятка лампочек, а Пельмень, спешно уползая на четвереньках, забыл в храме свою книжку от пьянства.

Хор поет прокимен. Содрогаюсь от холода. Сестра вздыхает, когда слышит слова апостола Павла, произносимые Семенычем: «Братья, о умерших не скорбите, словно и прочие, не имеющие упования». В окошко постучала озябшая синица. Жуткая зима. Помнится, еще ласковым летом покойный пугал меня ей. Было это так: мы с Алексеем Семеновичем купили немного досок. КамАЗ подъехал ко храму и Пельмень подрядился его разгрузить. Мы отлучились минут на десять. Когда вернулись, Пельмень лежал пьяный, а над ним матерился водитель грузовика. Через пару часов, когда доски лежали в храме, к нам, отдыхающим на лавочке, прикоптил проснувшийся, трясущийся Пельмень и потребовал за работу на выпивку. Я ему отказал и вдобавок попрекнул лампочками. «Ну, подожди, поп! — прошипел тогда горе-грузчик, — Подожди, еще не зима! Зимой ты у меня попляшешь!» Я тогда его не понял и даже забыл эту угрозу. Вспомнил только когда выпал снег. В колокольне на досках лежала пара зимних шипованных колес. Весной я оставил их именно там. Теперь их нет. Вот и дождались зимы…

Хор затянул «Вечную память». На лице покойного, постепенно оттаявшем, нарисовалась гримаса «А нам все равно».

На сороковой день его, как и всех нас, будет судить сам Спаситель. А нам остается крепкая и Вечная память.

Венгерская кожа

Талгат проснулся, когда в окна дедушкиного дома уже вовсю лилось весеннее солнце. Его привезли из города погостить на выходные. Дедушка Сагит что-то напевает. Похоже, что День победы он уже начал отмечать. Из-за печки, где на кухне хлопочет бабушка Айгуль, а по-татарски Айгуль-нэнэй, уже тянет бишбармаком. Талгат боится этого кушанья.

Но сейчас ему меньше всего хочется думать про угощение. Он высунулся из-под одеяла и глядит, как дедушка роется в большом сундуке. Талгат знает, там, кроме тряпок хранятся медали. Они красивые. Но самая красивая, новая, лежит на столе, посреди избы. Картатай Сагит принёс её вчера из сельсовета и отдал внуку «на рассмотрение». Она новенькая и блестит. Талгат ходит в первый класс и умеет читать. На её оборотной стороне он разобрал вчера: «40 лет победы в Великой отечественной войне». А на лицевой — три фигуры. Впереди солдат в каске и с автоматом. Он так похож на дедушку! Воин, батыр! А ещё в сундуке есть одубевший кожаный ремень. Сагит-бабай говорит — трофейный. Талгату нравится медаль. Он берёт её и с волнением прикалывает к рубашке. Дедушка улыбается: «Ай, малайка, какой ты батыр! Хазыр я тебе ремень дам». Сагит-бабай извлекает из сундука ремень и опоясывает им тощего Талгата два раза. Талгатик счастлив. Он теперь настоящий батыр! В таком виде можно бы и на улице показаться.

Поздняя весна, такая буйная! Дедушка сидит на завалинке своего высокого крепкого дома. Обочь с ним его глуховатый сосед Василь-бабай. Он почти не понимает по-татарски. На его пиджаке – Талгат знает – Орден славы. Только этот орден тёмный, облезлый и совсем не красивый. А вот у Талгата медаль!..

Талгатик спускается с высокого крыльца. Медаль горит, пускает солнечные зайчики по сараю и стене дома, и по забору тоже! Над крыльцом дурным цветом раздирается черёмуха. Она так загадочно пахнет! В солнечной тиши слышно, как где-то в недрах белого облака черёмухи возятся проснувшиеся пчёлы. На улице перед домом только-только начала пробиваться молоденькая травка. К аромату черёмухи примешивается запах земли. Талгат здоровается с дедушкой Василием и садится рядом со стариками на завалинку.

Улица перед домом такая широкая! Напротив дома – сельсовет. Над крышей обвис в безветрие алый флаг, а на крыльцо пионеры прибили вчера транспарант «С Днём победы!» Сами пионеры в белых рубашках и наглаженных галстуках сегодня спозаранку маршируют по деревне. Подходят к какому-нибудь дому, дудят в горн, стучат в барабан и на избу красную звёздочку цепляют. Талгат, когда станет пионером, тоже будет звёздочки цеплять.

По улице промчался всадник. Вороной скакун поднял пыль. От лошадиного топота земля сотряслась. Талгат немного испугался. По телевизору всадники скачут совсем не страшно. Он думал в деревне тоже попробовать скакать, только теперь засомневался. А ещё по телевизору не страшно убивать. Талгат тоже хотел, когда вырастет, мчаться на аргамаке и резать врагов, а вчера посмотрел, как дедушка резал барашку горло и его стошнило. Там, за сараем ещё осталась на земле кровь, мало. Теперь Айгуль-нэнэй готовит бишбармак с бараниной и Талгатик боится, что скоро его заставят есть. Барашек такой красивый был… Талгат, вчера, когда пришли со станции, его погладил…

Малайка вспомнил барашка и забрался к деду на колени. Картатай Сагит покачивал внука на коленках и, вполпьяна, в полголоса, что-то напевал. От соседского дома к их завалинке подошли пионеры. Обветренные уши торчат из-под красных испанок. Они выстроились напротив ветеранов, может, в метре и принялись дудеть и барабанить. Сагит-бабай развеселился. Он подскакивал на месте и, громко хваля исполнителей, дирижировал ими. Талгат тоже скакал на его коленях. А потом девочка постарше зачитала из красной папки приветствие. Звёздочку отдали деду, чтоб он сам её потом прилепил.

…Старики вспоминали войну. Дед Василий говорил по-русски и Сагит его понимал с трудом. А Сагит говорил так, что его с непривычки ни один русский бы и не разобрал. Василий ещё и глухой… только кивает и вздыхает.

Талгат поёрзал на коленях картатая, чтобы устроиться поудобнее и дедушка ухватил его за ремень, показал ремень соседу Василию:

— Мана, якшы ремень!

Тот покивал, согласился. А Сагит продолжил:

— Я эта ремень мадьяр взял. Китта лесом, а из леса вышла немец. Автомат нет, штык нет. Борода оброс. Руки подняла. А я тоже своя винтовка возле кухни оноттым. Немец говорит: «Мой мадьяр, мой здавас!» Гляжу, башмак хороший, ремень хороший, никто нет. У меня немецкий штык было — достал, резать буду. Он на колени встала, рука машет, «дом» – говорит – «дом». Я его башка стукнул и горло резал. Потом ремень взял и башмак взял. Курить не взял, юкма совсем. Тамакке бетте, на фиг… Икмек бетте тоже… Совсем хлеб не было…

Василь-бабай вздохнул:

— Да, война… не было… курить не было… — вспомнил что-то своё, заплакал.

Талгатик спрыгнул с дедовых колен, побежал в избу. Бабушка улыбнулась ему в сенях, пошутила:

— Ай, матур, батыр будет! Айда, кушать. Вон, ремень совсем от голода повисла!

Нет, Талгат кушать не хочет и не хочет больше играть в батыра. Он снимает одубевший мадьярский  ремень и запирает его в сундук.

Покровские летуны

Потрепанная полукруглая «Волга» с оленем на капоте неспеша плывет по укатанному проселку. Я сижу рядом с водителем, пономарь Алексей Семенович царствует за нашими спинами на огромном диване, точно секретарь райкома.

Осень выдалась на редкость сухая. Справа облетает посадка, слева чернеет перепаханное поле. Одолевает дремота. Хорошо, должно быть, медведям: нас везут в Покровку на похороны, а они, жирные и довольные, засыпают сейчас в своих берлогах под шелест золотистой листвы.

Путь неблизкий и, чтобы разогнать сон и скоротать время, заговариваю с водителем, мужичком лет шестидесяти:

— Вы тамошний? Покровский?

— Да.

— Тогда, наверное, должны знать, почему вас, Покровских, зовут летунами?

— О! Это действительно история любопытная, – он приосанился, поерзал и принялся за рассказ:

— Было это еще при Сталине, сразу после войны. Я тогда мальцом был, но прекрасно все помню. Никто теперь не разберет, откуда, но появилась в нашем сельце монашка – не монашка, чернушка – не чернушка… короче, бабка. Вся в черном, юбка по земле волочится. Бодренькая такая старушенция. Палка у ней сучковатая и котомка. Повадилась, значит, эта старуха шастать по дворам. Зайдет в дом, поднимет кривой палец к потолку и знай, проповедует. Да так грозно, словно поп какой.

— Кайтесь! — говорит, – грешники! Скоро суд Божий! Все пропадете!

Ну, кто понабожней, те слегка струхнули.

— А когда, — говорят, – суд-то этот?

— В среду!

— Завтра, что ль?

— Завтра! — говорит. — Раздайте свои пожитки соседям, а сами в одном исподнем лезьте все на крышу. Подымется страшный ветер, опустится черная туча. На ней – Бог! Кто раздаст все – тот лезь к Богу на тучу. Он спасет, а кто не послушается, тому гореть в геенне. Горе безбожникам и коммунистам!

Ну, деревенька-то наша невелика была – дворов эдак полста. Бабка всех обошла, страху напустила. А после войны дело было. Мужиков-то мало. Так, старички бородатые, бабы да ребятишки. Весь день про страшный-то суд судачили – кто верит бабке, кто не верит. Кто испугался, а кто смеется себе. Так день и прошел. Ну, а как стемнело – тут вовсе боязнь взяла. Суд-то он ведь уже с утра начнется, а вдруг бабка не соврала?

Смотрю, бабы в потемках по задам шастают. Все с узелками, да с мешками. Это они, кто понабожней, раздают, значит, скарб. Ну, жили-то бедно, и раздавать, вроде, нечего, а нашлось-таки кое-что. Безбожники и рады: неси нам все! У вас, дураков, завтра конец света, а у нас нонче ваше барахлишко. Неси, неси!

Туда-сюда, уже утро. Солнце поднимается, а деды, бабки, вдовы кой-какие уже на крышах сидят. Все в одном исподнем. Молятся себе. То-то хохоту было. Безбожники и партийные веселились: вот, мол, дураки! Раздали все, да еще и перед всем селом в одних подштанниках! Те молятся, эти смеются, а конца света все нет и нет. Кое-кто уже и с крыши слез. Но тут! Началось! Не пойми откуда, ветер поднялся страшенный. За ним и туча опустилась. Темно так сделалось, жутко. Туча вся сверкает, гремит. Да нависла еще так низко-низко. Вот тут-то безбожникам не до смеху стало. Кинулись было и они барахло свое раздавать. А кому? Никто ведь не берет, дураков нет. Ну, может и так Бог в рай возьмет? Поскидали все с себя портки и в одних подштанниках — на крыши. И давай себе рыдать, да голосить. Молятся, молятся… А гром такой поднялся, аж мурашки по спине. Молнии лупят, земля трясется. Жуть! Ну, а когда дождь хлынул, тут уж ясно стало – Всемирный потоп! Не сбрехала бабка-монашка, дай Бог ей здоровья. С небес настоящий водопад. Тут уже спасаться надо. Соседних домов не видать. Позакрывали все глаза и на тучу попрыгали. Вот… Потому всех покровских летунами и кличут. Да…

— Да, действительно, летуны, – говорю водителю и жду продолжения истории. Но он насупился, молчит.

Не выдержал Алексей Семенович:

— Ну, и как же вас Бог судил?

— Как, как! Да никак. Тучу ветром сдуло, дождь кончился. Смотрю через плетень – соседи мокрые, злые, в грязи возятся. Бабку проклятую матерят. Кое-кто ее искать кинулся, а где ж ты ее найдешь?

Когда все умылись и обсохли, пошли по дворам свое, значит, барахло обратно требовать, а идти как? Все ж роздано – надеть нечего, так и блукали все, в подштанниках. Вот… Такой, значит, суд.

Я оглянулся на Семеныча. Он закусил губу, чтобы не смеяться. И мне повеселело, дремота отбежала.

— Ну, — спрашиваю водителя, – а Вы-то где были при «конце света»?

— Где-где! – не без иронии разозлился тот, – Не зря же мы, все как один, зовемся «покровские летуны»! Мне, правда, повезло, я с «небес» в навоз шлепнулся, там мягко, а вот тетка моя, та на дрова угодила, ногу сломала. Очень уж в Рай хотела, царство ей небесное.

— Что, померла?

— Нет, то есть… тогда все обошлось, это она теперь… ее отпевать едем. Вы уж, батюшка, помолитесь, чтоб Бог ее, того, к себе взял. Очень уж хотела она… чтоб… в Рай…

На пригорке, за оврагом показалась крохотная деревушка. Десяток кривобоких домиков – все, что осталось от Покровки…

— Помолимся…

В числе дураков

Проповедь о Рождественском посте дешевле всего под Новый год. Надвигается эта самая развесёлая ночь и, чем она ближе, тем усерднее отводят свой взгляд внимающие. Известное дело…  И немало вспоминается анекдотов про больную новогоднюю голову.

А второго января наступает «пора собирать камни». Это традиция. Для священника этот день совсем не праздничный.

Едем отпевать. Вот уже, кажется, четвёртого. Семёныч грустит с кадилом где-то в глубине ПАЗика, я – за водительской спиной. Автобус дробно скачет по дорожной наледи. Я знаю, к кому нас везут, это совсем молодой парень. Недавно, под праздники, мы с ним беседовали в храме. И о посте, конечно, рассуждали. Он приносил крестить, кажется, племянницу и всё недоумевал, как это можно… «Что за умники придумали поститься в новогоднюю ночь!?» За словом – слово, и он резонно вывел: «Нет, пусть дураки постятся, а я жизнь люблю. Напьюсь и погуляю! Мне государство для этого выходные организовало». Я честно отговаривал, поначалу. Потом успокоился, бисера пожадничал.

Тесный гроб устроен как раз под ёлкой. Над лицом покойника висит синяя стеклянная сосулька, рядом с ней болтается зайчик, выше – дедушка Мороз с большим счастливым мешком. Какой-то остряк засветил гирлянды. Ёлка переливается, таинственно колышется мишура. Обхожу с кадилом скорбный новогодний подарок. Запах ели и мандаринов мешается с ароматом дорогого архиерейского ладана, что случился у меня под Рождество. Вот, почти уже и дотянули до светлого Праздника. Весь «Заупокойный чин» скоро завершается в полной таинственной тиши. В заключение – короткая проповедь, в которой, разумеется, касаюсь и темы Рождественского поста, хотя его и осталось-то… всего четыре дня что ли? У нас с Семёнычем нынче назначен ещё один похожий визит. Торопимся. Обратно нас везут уже на легковушке.

В чёрной машине – хоть не топи – под зимним солнышком делается жарко. Парня, который нас везёт, я тоже знаю – это брат покойника. Давно с ним знаком. Семёныч его держит в числе «наших». Это и понятно, ведь парень постится. Вот и сегодня головой не мается.

Сетует на братово легкомыслие: «Отпели вот нашего умника…» Вздыхает. Интересуюсь, отчего он усопшего величает умником, да ещё и с подковыркой? «А как же, — говорит, — его ещё звать?! Самым умным себя в семье считал, ни разу никого не послушал. Да мы, признаться, и сами устали его вразумлять. Все ведь постимся, и отец с матерью, и я вот начал. А этот над нами только потешался. Дураки, мол, и попы ваши — такие же. Напридумывали всякого — не продохнуть. Вот сами и поститесь-мучайтесь, раз такие глупые».

Водитель усмехается и умолкает.

После густой, тягучей паузы любопытствую, от чего его умный брат преставился. Он как будто встрепенулся и поведал: «Бог их теперь разберёт, он Новый год без нас, в компании отмечал, с умными тоже. Говорят, что всё, как обычно: раз бутылка, два бутылка, три, четыре, пять… А потом, что уж случилось, кто – за нож, кто – за табурет, кто за вилы. Наш самым слабым оказался, хотя и успел двоих чем-то пырнуть. Теперь те двое в районе, в реанимации. А самый крепкий – напротив реанимации, через дорогу, на нарах. Ну, а наш вот, умный… Выносить скоро… Из-под ёлки…»

Кажется странным, что брат не скорбит о своём убиенном сроднике. Впрочем, что же тут странного? «Наш ведь человек», знает, что у Бога все живые. Сам даже постится, чтобы перед Ним не умереть.

Над широким заснеженным полем плывёт на солнце наш белый красавец-храм. Лебедь! Мы втроём влипли в лобовое стекло, любуемся. Машин по дороге – ни одной. Известно, праздники.

Наш водитель грустно вздыхает: «Вот мы – дураки – и постимся до сих пор. А умного скоро закапывать…» Часто заморгал, отвернулся.

Вдоль обочины, в белых кружевах, берёзы. Сверкают на солнце, есенинские. Ночью нападал рыхлый воздушный снежок, с утра слегка подморозило. Окрестная белизна искрится. Зимний день короток. Совсем скоро, к закату, небо изменится в цвете – залюбуешься. В крайнем палисаднике, на голой яблоне дремлет сова. После заката она встрепенётся, расправит крылья и заскользит над синеющим полем. На носу Рождество. Через пару-тройку дней детвора станет ломиться во дворы, требовать конфет и денег. Теперь так колядуют.

Ну, а после Рождественской службы разговеемся – всему свой срок. Выпьем, конечно, чего там… Предвкушаю…

Эх, здорово!

…и кажется мне, что быть в числе дураков совсем не плохо.

Техпомощь

Отец Георгий из села Горянина — человек благочестивый. Его храм возвышается над селом и отражается в пруду. Не ходит народ на службы — не беда. Бывало, напечет батюшка сам просфор, поставит матушку петь на клиросе и служит себе, молится. Господь ему внемлет: дома семья — Божий дар — шестеро детишек. С маленькими было тяжело, а сейчас… Кто замужем, кто учится, кто в армии. Дома один Давид — ему шесть лет.

В тот день отец Георгий по обыкновению служил. Давид хозяйничал дома — запалил керогаз и варил у крыльца поросячью тюрю в ведерном чугуне. Помощник все-таки. Он уже погасил фитиль и оставил чугунок остывать, когда услышал на улице за забором красноречивые проклятия. Злой рыболов-любитель, похожий на городского,  пинал свой новый мотоцикл и плевал на него.

— Вот ведь делают! Главное, знак качества есть, а он глохнет, зараза, посреди улицы!

Рыбак плюнул и, почесав затылок, полез в инструментальный ящик за ключами. Маленький Давид немного постоял у калитки, посмотрел, как горожанин неумело обращается с пассатижами. Когда же рыбак уткнулся в схему двигателя, мальчику стало скучно, и он пошел кормить своих любимых поросят. Ему нравилось смотреть, как те, учуяв завтрак, визжат и толкаются, а потом накрываются ушами и чавкают, уткнувшись в корыто. Когда Давид отправился в дом ставить чайник, с крыльца он увидел, что к мотоциклисту подошел их сосед — дед Лукич. Мальчуган наспех глотал горячий чай — очень уж хотелось посмотреть, чем кончится история с мотоциклом. Техника ему нравилась.

Лукич уже выкрутил свечи и ласково матерился на них.

— Главное, елки, искра есть. Свечки-то новые.

— Конечно, новые, я этот «ижак» месяц назад «достал».

— Вот, елки!

Давид подкрался к ним сзади и, затаив дыхание, наблюдал, как Лукич разбирает новый мотоцикл «по болтикам».

— И бобина, елки, хорошая, и провода все новые…

— Ну да, новые.

— Вот, блин…

Лукич заставил рыбака нажимать на стартер, а сам смотрел на фыркающий двигатель и чесал затылок. Наконец он выпалил:

— Щас карбюратор разберем, если не поможет, ты эту технику вон, в пруду, елки, утопи.

Мотоциклист напрягся — жалко новую вещь. На пыльную землю ложились части карбюратора. Лукич разобрал его весь, вывалял в пыли, покурил и, вздыхая, начал собирать обратно:

— Вроде, все рабочее, новое, елки…

Старик Лукич — мотоциклист бывалый, многим соседям он был единственной в селе техпомощью. Пять минут — и весь движок снова в сборе.

— Ну-ка, заводи!

Рыбак принялся раз за разом жать на стартер, прыгать на него. Затем вдвоем с Лукичем они толкали новый «ижак» по улице взад-вперед. Мотоцикл фыркал и не заводился. Наконец, Лукич не выдержал:

— Тьфу на твой мотоцикл! У меня самого, елки, свиньи не кормлены, а я тут с тобой вожусь!

— Ну, как же… — возразил было городской, но дед его оборвал:

— Вон, видишь, пруд у церкви? Там его и утопи.

Хозяин затосковал. Подкатил мотоцикл к изгороди Лукича и уселся на лавочку у его калитки. Затем закурил и принялся плевать в землю.

— Слышь, Лукич! — позвал он, не поднимая головы.

— Че? — отозвался тот из-за забора.

— А когда от вас автобус до города?

— По воскресеньям!

Рыболов ужаснулся:

— Сегодня же пятница!

— Ага, елки, пятница! — уже из сарая прошумел Лукич.

Давиду стало жалко несчастного мотоциклиста-рыбачка и он подсел к нему на скамейку.

— Эхе-хе… — вздыхал тот и курил.

Наконец мальчишка не выдержал:

— Хотите, я вам помогу?

Несчастный повернулся к нему:

— Ты?

— Да.

— А ты разве разбираешься?

— Нет, просто помогу и все.

— Лукич! — позвал мотоциклист деда, — че эт за пацан тут? Он че, соображает в технике?

— Ага, соображает, — съязвил тот, — это поповский сын, он щас тебя молиться заставит. Он, как и отец его. Всех, елки, задолбал: молись, да молись.

Мотоциклист, уцепившийся было за соломинку, ощутил падение зыбких надежд.

— Хотите, заведется? — не унимался мальчик.

Несчастный молчал.

— Ну, давайте помолимся, и заведется! Ну давайте! Я же знаю, я пробовал. В разных вещах помогает.

Мотоциклист упорно молчал и начинал злиться.

— Я вот один раз помолился, так у меня поросенок выздоровел, а мама думала, что помрет.

Мотоциклист заиграл желваками:

— Уйди, пацан, уйди от греха…

Мальчуган не унимался:

— Ну, давайте помолимся, Бог поможет, Он все умеет.

— Щас по башке тресну! Че те надо, чтоб ты ушел? — не на шутку рассердился мотоциклист.

— Вы помолитесь, и я уйду, сразу уйду, — залепетал мальчик, чуть не плача.

— Ну ладно, что делать нужно? — сжалился рыболов.

— Просто перекреститесь и скажите: «Господи, помилуй и помоги мне, пожалуйста».

— И все?

— Да.

— И отстанешь?

— Отстану.

— Ну, ладно.

Мотоциклист выбросил окурок, махнул крестное знамение слева направо и произнес: «Господи, помилуй и помоги мне, пожалуйста. Все?»

— Все, — Давид улыбнулся.

— Ну, теперь проваливай.

— Ладно, я буду проваливать, а вы тоже не задерживайтесь тут и уезжайте.

— Как же я уеду, автобус только в воскресенье.

— А вы на своем «Юпитере», его Бог починил. Вот попробуйте.

Мотоциклист, чтоб отвязаться от прилипучего пацана, встал, «тыркнул» стартер, и… мотоцикл завелся. Не дожидаясь, пока заглохнет, рыбачок вскочил в седло и умчал из села.

Когда осела пыль, Лукич вышел из сарая, посмотрел вдаль, на большак. Почесал затылок и плюнул:

— Тьфу, елки, чертовщина какая-то!

Губернатор острова Мицубиси

Утверждение о том, что каждый человек живет в собственном мире, может быть легко оправдано. У каждого из нас свое общество приятелей, свой круг друзей, знакомых, с которыми нас связывают общие дела и общие темы для разговоров. А еще у каждого есть собственный скрытый мирок, где удобно спрятаться в тяжелую минуту и не пускать туда никого-никого.

Однажды, когда я служил вторым священником в большом храме маленького районного городка, за мной приехал человек из отдаленного села с тем, чтобы пригласить на похороны матери. Весь его вид как будто бы говорил: «Свяжешься со мной — не избежишь приключений». И первое впечатление не было обманчивым. Этот человек крепко пил. Отказать христианину в православном погребении нельзя, и буквально через десять минут мы уже неслись по трассе Москва — Симферополь на старенькой «шестерке» в его родную деревню за тридцать верст. Мой не похмеленный возница с трясущимися руками был страшен за рулем. Опытные водители уступали нам дорогу. Машина неслась по ухабам, выскакивала на обочину и снова возвращалась на асфальт. Было страшно, и единственным утешением служил сломанный спидометр. Его стрелка уже перешла на службу к другим людям, или, может, валяется где-то в придорожной пыли, поэтому можно было успокаивать себя, думая, что все равно едем мы медленно, и с нами ничего не случится. Через двадцать километров нас ждал съезд с асфальта, от которого до деревни еще километров десять. Эти последние десять верст оказались настоящим испытанием. Еще пару дней назад проехать здесь было бы невозможно. Непрерывные осенние дожди и сельскохозяйственная техника превратили проселок в две глубокие параллельные траншеи, но, на наше счастье, прошлые день и ночь выдались морозными и слякотная колея схватилась ледяной коркой. Мы неслись по проселку, и мне казалось, что самое приятное на свете занятие — это пешее путешествие. Казалось, все отдал бы, только б выйти из машины и пойти пешком. В багажнике, под капотом, в подвеске передних колес и заднем мосту, а также в салоне и «бардачке» что-то страшно и непрерывно грохотало. Мотор ревел, страдающий водитель стонал и еще крепче прижимал к полу педаль газа. Стекло на моей двери от тряски то и дело опускалось. Хотелось его держать (холодно все-таки), но мешали легкие удары потолком по голове… или головой о потолок? Теперь это уже не важно.

По прибытии нас обоих встретили разные компании. Меня богомольные старушки в черных платках повели к покойнице        в ветхий домик, а моего водителя похожая на него по всем признакам похмельная братия поторопила в сарай за домом, где «все уже готово», по их словам.

Печальны церковные погребальные песнопения, но печальны они по-особому. Не унылые, не пугающие, но напротив, вселяющие упование на бессмертие, на вечную, радостную жизнь. Слушаешь их и реально представляешь Божье снисхождение к нам, грешным. Представляешь первых людей в Раю. Людей счастливых, вечных. Представляешь и грех, ставший причиной изгнания беспечных людей из сладкого Рая. Грех, ставший причиной смерти. Представляешь и будущее воскресение, когда верные услышат архангельский трубный зов, встанут из своих ковчегов и пойдут встречать Светлого Господа, грядущего на небесах в предшествии Славы. А потом будут разные компании. Одна — в Вечную жизнь, а другая…

В тесной избушке сизый кадильный дым, сладко пахнет ладаном, мерцают свечи. Бабушки взялись подпевать. Удивительно, церкви в их селе нет уже лет шестьдесят, нет уже и сломавших ее выродков, а церковные песнопения до сих пор живут в народе и утешают христиан. По окончании погребального чина даже не хочется выходить на улицу, до того в домике тепло и уютно, но всех ждут свои хлопоты. Одних — похороны, а других — дорога назад, до храма.

На улице первый снежок. Огромные, рыхлые хлопья снега величаво ложатся на промерзшую землю при полном безветрии. Постепенно они накрывают собой заиндевевшую грязь на улице, неубранную капусту в поле и гнилую «шестерку», некогда окрашенную в сиреневый цвет, стоящую поблизости. Из сарая за домом тянет махорочным дымом и доносятся обрывистые, жеваные слова песни «Шумел камыш». Понимаю, что назад придется добираться пешком. Прощаюсь с бабушками и отправляюсь из деревни в сторону трассы. Снег медленно, чинно падает, словно воздушный десант, и, прежде чем растаять, долго лежит на рясе и на непокрытой голове. Где-то высоко, за серыми облаками, гуляет шум реактивного самолета, а сзади, из деревни, доносится кудахтанье одинокой озябшей курицы. Над околицей раскатывается далекий распев: «Кругом помя-а-тая трава». Пройдя с километр, понимаю, насколько опрометчиво поступил я, не взяв с собой теплую зимнюю скуфью. Будь она на мне, можно было бы не бояться простуды. Еще через километр начинает казаться, что путь сюда на старой «шестерке» был не так уж и плох и что с большим удовольствием проехал бы на ней еще разок, в обратную сторону, если бы кто-нибудь предложил.

На мое счастье, предложение подвезти не заставило себя долго ждать. Немного погодя меня догнали два дюжих пожилых бородача в фуфайках на стареньком «Юпитере» с коляской. Коляска под завязку загружена мороженой капустой с поля, видимо, корм для личных поросят.

— Садись, батюшка! — почти приказным тоном сказал тот, что сидел за рулем.

— Спаси, Христос! — ответил я и быстро забрался на гору капусты.

Мотоцикл начало трясти, в ушах засвистел ветер. Было слышно лишь, как сквозь ветер бородатый мотоциклист пытается объяснить неразумный поступок своего свата, Васильича, который должен был хоронить свою мать, привез батюшку и напился.

— Все водка проклятая, — надрывался он, перекрикивая ветер, — все водка!

Так мы добрались до трассы. Мотоциклисты повернули на север, а я, поскольку должен был ехать на юг, принялся «голосовать».

Если бы не голова, окончательно замерзшая на ветру, здесь можно было б долго стоять и просто смотреть на проносящиеся мимо машины. Вот караван из больших груженых автопоездов с устаревшими надписями по бортам «Совтрансавто». Вот тарахтит старенький «Запорожец» с седым пенсионером за рулем. Вот пара дорогих мини-вэнов. Люди едут, едут, едут, пристально всматриваются в голосующего священника, на миг отвлекаются от дороги, от своих мыслей, проносятся мимо и вновь погружаются в думы, окруженные своим мирком, ограничивающимся пространством автомобильного салона.

Возле меня остановился отполированный «Мицубиси-Галант», водитель жестом пригласил садиться. Приятно продрогшему человеку оказаться в тепле! В водителе я узнал нашего прихожанина. С год назад он начал изредка наведываться в храм, потом постепенно стал завсегдатаем воскресных богослужений. И вот, теперь Господь послал его мне на выручку. В машине чисто, мягко и тихо. На зеркале болтается освежитель-елочка и источает приторный запах ананаса.

— Как здорово, — заговариваю я, — что вы здесь проезжали, иначе стоять бы мне у дороги до «китайской пасхи».

— Я не проезжал, — задумчиво отвечает он, — недалеко от вас стоял в посадке, смотрел на первый снег да вот, увидел, как голосуете, и решил выручить.

— Большое спасибо, — говорю, а он грустно продолжает:

— Я часто выезжаю на природу или просто катаюсь по дорогам, или остановлюсь где-нибудь и музыку слушаю, думаю…

— Не скучно вам вот так, одному?

— Напротив, — сосредоточивается, обгоняет «Волгу» и договаривает, — мне здесь хорошо одному в машине, сам себе хозяин.

Замолкает. Его грустный взгляд скользит по асфальту.

— А как же дом, семья? — спрашиваю.

-А что дом? Дети выросли, разъехались, теща постоянно гостит. У них с женой свои семьи: то Луис-Альберто, то Хуан-Карлос какой-нибудь. Усядутся перед ящиком и целыми днями сидят. Я там вроде как лишний. Поначалу, по молодости, пробовал жену с собой брать. Вывезу в лес, показываю ей радугу после дождя, цветочки лесные, деревья, травку, а она злится, что мокро, что очередную серию по ящику пропустила, что комары кусают и крапива жжет. Баба есть баба. Разные мы с ней. Начал, было, в церковь ее звать, так она сказала, что я, старый дурак, совсем с ума съехал. А мне нравится в церкви. Да и вообще, одному лучше, спокойнее как-то. Здесь, в машине, у меня свой мир, свой суверенный остров, и здесь я хозяин, а не жена. Здесь никакой демократии. Сам командую. Сам подчиняюсь. Ни тебе оппозиции, ни тебе диссидентов. Кому со мной не по пути, тот иди пешком или смотри в телевизор.

Наш диалог прервался яростным свистком автоинспектора. Машина плавно остановилась на обочине. Из-под облетевшего тополя к нам подошел пожилой старшина с радаром, вежливо представился, проверил документы. Затем показал трехзначную цифру в окошке радара-пистолета и сказал:

— Хотел вас наказать, да вижу, батюшку везете, торопитесь. Поезжайте, но не лихачьте. Там дальше, на въезде в город, стоят коллеги из области. Они могут и права отобрать.

Водитель поблагодарил инспектора, и «Мицубиси» понес нас дальше, мягко шурша колесами. Японская магнитола заголосила русскую песню про «Леди Осень», и мы молчали остаток пути, думая каждый о своем, наслаждаясь спокойствием на дрейфующем островке без войн и распрей. На островке Мицубиси. Губернатор и попутчик, соблюдающий политический нейтралитет.

«Для имени Моего…»

За недостроенной соборной изгородью – рынок. Шумно занимается «базарный день». По церковному двору разбросан кирпич, в бадье стынет свежий раствор.  Каменщики распластались на траве, глаза закрыты, страдают. Шелестят вековые липы…   Вчерашний праздник – День строителя  — кажется, удался. Чуть поодаль, на скамье, певчие листают ноты, ожидают начала службы. С ними и я, тогда ещё юный, привыкаю. Ласковое августовское утро…

Разглядываю кирпичный забор-долгострой. Нужен особый талант, чтобы так криво укладывать прямые кирпичи. У наших шабашников такой талант есть.

В узкую калитку протискивается великий мешок, под ним бабка Наталка – добровольная приходская повариха-кормилица. Она – сухонькая — ссутулилась под гнётом картошки, которую сама растит. Медленно приблизилась к певческой скамье, свалила мешок, улыбнулась, отёрла рукавом лоб. Поглядела на каменщиков, перевела взгляд на долгострой и всплеснула руками:

— Да Божечки! Що наробылы! Це ж… Ой-ой! Це ж не для себе, це ж для Нёго! Вы подывиться! – это она указала нам на феноменальную кривизну забора. Мы пожали плечами. Бабка Наталка заплакала, подошла к долгострою, принялась оглаживать его и причитать:

— Да голубчики, да хиба ж так можно!? Та вы ж для Бога…

Главный простонал:

— Отстань, бабка, что ты соображаешь! Это тебе не картошку варить!

Бабка в слезах натрусила в ведро раствора, проворно собрала несколько кирпичей, взяла мастерок:

— Ото ж роблять, не дай Боже. Себе б – то инша справа, а то ж для Бога…

Она тихонько причитая уложила кирпич, другой…

Колокольня загудела благовестом. Удар, ещё удар. Затем посыпался весёлый перезвон. Когда он стих, бабка уже, как по струнке выложила ряд. Удивлённые шабашники со скрипом поднялись, усовестились:

— Ладно, чего уж, давай сюда, – отобрали у поварихи мастерок, принялись колупаться. К вечеру недельная норма была ими – залюбуешься — выполнена.

Бабка Наталка в приходе – народная совесть. Однажды она посетила нашу просфорню. За дверью послышалось слёзное «що ж ты робыш, ластивко, це для Господа Бога? Ось таке?» Долго оттуда не выходила. Появилась под вечер, вся в муке. С той поры просфоры из нашего храма нахваливает сам архиерей. Она напоминала пономарю, что он не себе, а Богу делает, и лампады в храме переставали коптить. В нужный момент являлась певчим, всхлипывая просила у них ноты, чтоб самой тоже Бога «пославить, чи дастэ?», и на хор переставали жаловаться…

…тот мешок картошки… Пока бабка работала за каменщика я – здоровый парень —  попытался снести его на кухню… Попытка, говорят, не пытка. Пришлось покликать дворника на подмогу, только вдвоём и своротили…

Откуда в сухих постящихся руках являлась невечерняя сила? а в полуграмотном говорке убедительность? Где – и себе бы  этак, потом,  в восемьдесят с гаком — начерпать её молодецкой бодрости?..

…На бабкиной могилке и теперь красуется вычурный кованый крест, лучший в округе. Всем приходом скидывались на ювелирную кузнечную работу, какой «теперь никто не сделает». Узнали, для кого — сделали! А под крестом, на кованом подножии, батюшка благословил, изготовили: тонкими золотыми буквочками древнее, библейское – будто девиз бессмертной бабки Наталки: «Для имени Моего трудился и не изнемогал».

Зимнее тепло

Посвящаю А. Матвееву

За окошком – холодрыга. Завывает вьюга. Декабрь громоздит в селе сугробы. Забор под окном почти весь утонул в снегу, только несколько кривых штакетин гордо торчат над бескрайней белизной. Временами сельская жизнь полна романтики: в печи полыхают дрова, в трубе поёт ветер…

Сижу у окна, соскрёб иней со стекла и любуюсь стихией. На моём столе миска со скользкими опятами – соседка угостила. Долго ловлю вилкой упрямый опёнок. Скрипит миска, гудит печь…

Признаться, дарёные грибы всегда уступают во вкусе и, главное, в настроении, своим, добытым в лесных походах. Мой приятель всё прошлое лето регулярно звонил мне, предлагал выбраться в лес. Я всё ссылался на «недосуг», а сам втихую завидовал соседу, который то и дело, вечерами выгружал из машины вёдра с грибами. Повстречавшись с ним, я частенько пытал:

— Михалыч, какая добыча на этот раз?

— Да вот, грузди пошли.

Позднее снова интересовался:

— Теперь что, Михалыч?

— Да вот, успенские начались.

Лето уже заканчивается, если успенские опята начались. Вот, уже и Успение на носу. Не за горами и осень.

Вскоре зажелтели листья, зарядили дожди… А Михалычу – новое удовольствие: «осенние попёрли!»

Прошедшее лето выдалось хлопотным, но погрибничать (или, как придумал мой знакомый – поучаствовать в погрибении) однажды случаем улыбнулось. У знакомого как-то осенью лопнуло терпение, к моему счастью. Он не стал звонить, а просто приехал за мной и после службы усадил меня в свою машину. Уже там объявил мне, что корзинки для грибов он захватил, взял пару грибных ножичков, словом, упаковался за двоих. Заканчивался ноябрь. Михалыч, одетый по-осеннему, сидел на своей лавочке и крутил пальцем у виска, глядя, как мы отчаливаем.

Дивный осенний лес! Мы добрались до дальнего кордона, углубились по дорожке к квартальному столбу. Там бросили машину и пошли бродить. Мой знакомый сразу честно признался, что Михалыч был прав, когда определил нас в дураки. Время грибное прошло, всё, что успело вырасти уже давно собрали. Но дело вовсе не в грибах. Просто если за весь сезон ни разу не выбраться в лес, то целый год потом можно будет вычеркнуть из жизни, как прожитый порожняком. Я его поддержал. Мы бродили среди старых разлапистых сосен, как будто бы в поисках маслят. Маслят, конечно, не нашли, но нашли много-много интересного. Видели белку. Она скакала высоко-высоко в сосновых макушках. Казалось, что где-то под облаками. Осеннее солнышко золотило ей шубку. Видели весёлого ежа. Он прогуливался меж пней, что-то вынюхивал и задорно улыбался. В рифму ежу повстречали ужа. Он, полусонный, что-то искал. А мы уже не искали. Мы уселись на поваленную сосну и разом выдохнули: «Благодать-то… а тишина-то…» Ёжик вертелся под ногами и заглядывал в глаза своими бусинками.

— Век бы отсюда не уезжал! – выдал я и мой знакомый эту мысль поддержал.

Зимой такие воспоминания согревают — куда твои валенки! У своего дома, напротив, по колено в снегу топчется Михалыч. Он укутался шарфом и дымит папиросой. Его заметает пурга. Лица не разглядеть сквозь метель и густой папиросный дым. Задумался о Михалыче и вдруг понял, что его лица я не могу вспомнить. Нет, его образ перед глазами, конечно, но он неотделим от фуфайки, валенок и папирос так, что случись повстречать его без этих атрибутов, то я его и не узнаю, наверное, и примет особых не смогу назвать. Так, ушанка, валенки, «Беломор», фуфайка… Зато осеннего ёжика помню, как родного. И ужа с белкой. Хоть портреты пиши…

Потом, когда ёж нас покинул, мы отправились узенькой тропкой в дубовые кварталы. Решили – умные – опят сыскать. По пути набрели на терновник. Любовались кустами со всех сторон, долго, чуть не до заката. Прав был Михалыч, дураки мы и есть. Он бы точно, не разглядывал облетевший терновник. Отряс бы все ягоды, чтобы добро не пропало или проходимцу-ежу не досталось.

Запах леса пьянит. Голова кружится. Если Бог на земле нам такую красоту устроил, то что же нас всех ждёт там, в раю? Глупые мудрецы любят об этом порассуждать. Говорят, что, дескать, как бы там хорошо ни было, всё равно назад, на Землю захочется. Странный народ. Не знают, наверное, что лучше рая нет ничего, нигде. Понятно, что трудно вообразить себя в Небесном Царстве, над землёй, над небом, над вселенной с её премудростями. Непостижимо далеко от болезней, войн, мизерных зарплат, Оранжевых революций, от голода, холода и от жары. Там есть только Бог. Целый Бог! А в Нём – всё. Радость и счастье, любовь и жизнь, красота и справедливость. И снова Счастье. И оно не заканчивается потому, что времени там тоже нет. Можно даже так не мудрствовать, а посмотреть сейчас вокруг: из леса-то, из миллиардной частички райского подобия и то уходить не хочется!

На закате бредём тропинкой. На дубовой опушке нас встречает целый «собор лесного духовенства». Мне знакомый их представил:

— Перед нами весьма деликатесные грибы. Звать их – зонтики. В простонародье – попы. На вкус – куда там твои опята!

До чего же им подходит это простонародное название! Если приглядеться к их великолепной компании, то эти грибы видятся уездным духовенством, которое просто выбралось в лесок от бденных трудов передохнуть. В центре, без сомнения, благочинный. Вся компания в солидных широкополых шляпах, какие нашивало духовенство в XIX веке, все весьма упитаны. Большой благочинный склонился к поникшей братии и будто поучает. Красиво. Незаметно всю полянку накрыли ноябрьские сумерки. Мы спасли нашу «священную компанию» от грядущей лесной ночи и поспешили к машине.

Хрущу соседским опёнком и чувствую, как улыбаются мои глаза от этих воспоминаний. Тогда, из леса, впечатлений мы привезли гораздо больше, чем грибов. Впрочем, ведь за впечатлениями мы и ездили. А грибы, так, повод. Будущим летом новые нарастут.

Вьюга за окном не стихает, злится. И чем она суровее, тем уютнее становится у протопленной печки. Тогда, осенью, мы с моим знакомым тоже устроили себе похожий уют: на сковородке шипели «коллеги-попы», на крыльце посвистывал самовар. Неторопливо журчала приятельская беседа. Не могу, правда,  припомнить, что такое важное мы тогда обсуждали. Делились ли впечатлениями, критиковали ли литераторов, перемывали ли кости политикам?  Не вспомню. Должно быть, такие мелочи не запоминаются. А вот ежа помню, как родного. И белку тоже!

Тепло…

Один комментарий: Алексей Лисняк

  1. Уведомление: Устав в действии | Секция Воронежских писателей «ПРОФИ»